@ В.Лосев 2000
НИКОЛАЙ РУБЦОВ: литературный портрет
…Я не просплю сказанье сосен,
Старинных сосен долгий шум.
(“Сосен шум”)
Николай Рубцов унаследовал из прошлого русской литературы то, что отечественный читатель привык подразумевать под словами “судьба русского поэта”.
Тридцать пять отпущенных лет жизни. Одиночество, неприкаянность, бедное и бездомное (почти до конца) существование. Внешне неожиданная и нелепая, внутренне глубоко закономерная и предчувствуемая гибель. Слава и народная любовь – посмертно. Но и – способность “сгорать” в труде, всего себя отдавать стихам. Но и – невозможность какой бы то ни было озлобленности на “обстоятельства”. И умение так по-есенински (и, как видно, по-рубцовски тоже) попрощаться:
Мы сваливать
не вправе
Вину свою на жизнь.
Кто едет,
тот и правит,
Поехал, так держись!
Я повода оставил.
Смотрю другим вослед.
Сам ехал бы
да правил,
Да мне дороги нет…
В детские годы – много потерь, но и приобретений – немало.
Одна за другой последовали утраты двух сестёр и матери, разлука с отцом, о судьбе которого было неизвестно. Четверо детей в годы войны остались сиротами. Но время, проведённое в Никольском детском доме на Вологодчине, куда попал Коля Рубцов, подарило ему главную тему будущего творчества: “…До меня всё же докатились последние волны старинной русской самобытности, в которой было много прекрасного, поэтического. всё, что было в детстве, я лучше помню, чем то, что было день назад” (“Коротко о себе”). Память поэта сохранила вовсе не то, что связано с различными лишениями:
Вот говорят,
Что скуден был паёк,
Что были ночи
С холодом, с тоскою, –
Я лучше помню
Ивы над рекою
И запоздалый
В поле огонёк.
(“Детство”)
Вологодская “малая родина” стала вечным магнитом, ядром жизни Рубцова, несмотря на то, что “после дива сельского
простора” он и впрямь “открыл немало разных див” (“Ось”): армейская служба на Северном флоте, жизнь в обеих российских столицах (в Ленинграде – рабочим, в Москве – студентом Литературного института), поездка в Сибирь…
Долгое время Рубцов не имел на родине своего собственного жилья, но не возвращаться туда не мог. Это особенно ясно сформулировал сам поэт в письме Глебу Горбовскому: “…в Вологде мне всегда бывает и хорошо, и ужасно грустно и тревожно. Хорошо оттого, что связан я с ней своим детством, грустно и тревожно, что и отец, и мать умерли у меня в Вологде. Так что Вологда – земля для меня священная, и на ней с особенной силой чувствую я себя и живым, и смертным”.
В череде отъездов-возвращений наиболее важное место, без сомнения, занимает год 1962. Этот год принято считать началом творческой зрелости поэта. В этом году он поступил в литературный институт имени Горького и познакомился с В.Соколовым, С.Куняевым, В.Кожиновым и другими литераторами, чьё дружеское участие не раз помогало ему и в творческом взрослении, и в издательских делах. Напечатал, однако, при жизни Рубцов немного. Помимо журнальных подборок и совсем тоненькой книжечки “Лирика” тиражом в 3000 экземпляров, это сборники “Звезда полей” (1967), “Душа хранит” (1969), “Сосен шум” (1970). Готовившиеся к изданию “Зелёные цветы” появились уже после смерти Рубцова, в 1971 году. С цензурой и редактурой отношения его тоже не были простыми. Наконец, обращает на себя внимание признание, сделанное Рубцовым в письме к С.Викулову (конец 1964 года): “Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке – так что умру, наверное, с целым сборником, да и большим, стихов, “напечатанных” или “записанных” только в моей беспорядочной голове”.
Как бы то ни было, трагическая гибель Рубцова в ночь на 19 января 1971 года оставила недописанной, наверное, и до половины одну из самых ярких страниц в истории русской поэзии второй половины ХХ века.
____________
Поэтический мир Рубцова одновременно и узнаваем, и многообразен в своих проявлениях. Если попытаться дать ему вначале общую характеристику, без анализа конкретных текстов, то это, во-первых, мир крестьянского дома и русской природы. В этом мире – снаружи – чаще всего “Много серой воды, много серого неба, / И немного пологой родимой земли, / И немного огней вдоль по берегу…”, внутри же – “книги, и гармонь, / И друг поэзии нетленной, / В печи берёзовый огонь”. Граница же (стена дома) постоянно преодолевается, становясь почти условной. Замкнутое пространство дома способствует размышлениям лирического героя о своей индивидуальной судьбе, безграничное пространство природы почти всегда выводит к ощущению хранимой в нём истории и судьбы народа.
Личная судьба рубцовского героя скорее несчастливая, нежели наоборот, – и она является точным слепком с судьбы поэта. Та же бесприютность и сиротство, та же неудачная любовь, заканчивающаяся разлукой, разрывом, утратой. Наконец, самое тягостное – предчувствие скорой и неотвратимой смерти.
И всё же удивительная органичность, способность ощутить себя необходимой, пусть и малой, частицей природы и народа, гармонизирует хотя бы на время внутренний мир героя, мучимый противоречиями.
Это, однако, лишь “первое приближение”.
Взгляд Рубцова чаще обращён в прошлое. Точнее – к русской старине. Очень редко поэт находит её в городе (“О Московском Кремле”), почти всегда – в селе и открытом природном пространстве. Старина у Рубцова сохранена не только в рукотворных памятниках (“…тёмный, будто из преданья, / Квартал дряхлеющих дворов”), но и в мироощущении поэта: “…весь простор, небесный и земной, / Дышал в оконце счастьем и покоем, / И достославной веял стариной…” И всё же есть в этом просторе такие места, стихии и звуки, к которым поэт в поисках образов и голосов ушедшей “былой Руси” обращается в первую очередь.
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племён!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времён…
Это первая строфа одного из лучших стихотворений Рубцова, написанного в 1963 году. “Холмы задремавшей отчизны” и есть то любимое лирическим героем Рубцова место, которое позволяет ему вырваться из “малого” времени в “большое” и увидеть движение истории. “Над-реальность” фигуры всадника подчёркнута и в финале этого большого стихотворения, когда он “мелькнувшей лёгкой тенью” исчезает “в тумане полей”. Однако в этой “рамке” (излюбленный композиционный приём Рубцова) живут очень личные и очень конкретные чувства лирического героя. И главное из них – переживание утраты старинной жизни. Эта Россия – уже не “уходящая” (Рубцов через десятилетия перекликается с Есениным), а “ушедшая”. Ощущение утрат вначале носит психологический характер:
Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звёздная люстра
И лодка моя на речной догнивает мели.
Но затем поэтическая энергия концентрируется уже в образах со вполне конкретным социально-историческим наполнением:
И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, –
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..
Не жаль того, что возносит одного над всеми; жаль того, что роднило, объединяло всех со всеми.
Но это ещё не кульминация текста. Самого пронзительного звучания переживание утраты достигает тогда, когда лирический герой в замечательно точном образе обмелевшей реки философски прозревает обречённость цивилизации позитивизма:
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, всё понимая, без грусти пойду до могилы…
Отчизна и воля – останься, моё божество!
Не об этил ли чувствах писал, обращаясь к читателям Рубцова, первый из заметивших его критиков: “Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного” (В.Кожинов).
Сходным образом рождается выход в “большое” время в стихотворении “Гуляевская горка” и – особенно интересно – в “Видениях на холме”:
Взбегу на холм
и упаду
в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
В видении, сменяющем в середине стихотворения “картины грозного раздора”, не стоит искать прямых исторических аллюзий, но это не мешает искренности и глубине тревоги за настоящее и будущее России:
Россия, Русь, храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времён татары и монголы.
Они несут на флагах чёрный крест,
Они крестами небо закрестили,
И не леса мне видятся окрест,
А лес крестов
в окрестностях
России.
И всё же очнувшийся от видений лирический герой оказывается наедине с тем, что даёт ему надежду и успокоение, – “безбрежным мерцаньем” “бессмертных звёзд Руси”.
Гармония, впрочем, может обретаться в поэтическом мире Рубцова и иначе.
“Переведённый” в русскую поэзию ещё Жуковским образ сельского кладбища находит такое же элегическое, по существу, воплощение и у Рубцова. В стихотворении “Над вечным покоем” (1966) “святость прежних лет”, о которой напомнило герою “кладбище глухое”, умиротворяет его сердце, наполняя естественным, очень “природным” желанием:
Когда ж почую близость похорон,
Приду сюда, где белые ромашки,
Где каждый смертный / свято погребён
В такой же белой горестной рубашке.
Смерть как приобщение к “святости прежних лет: “закрывает” ли поэт найденным образом саму проблему? Конечно, нет! До конца примириться с неизбежностью ухода каждого человека в небытие он не может. Но выражает это совсем не так, как, скажем, сделал в те же годы другой замечательный поэт – Е.Евтушенко. Известное стихотворение последнего “Людей неинтересных в мире нет…” заканчивается горестным восклицанием: “И каждый раз мне хочется опять / От этой невозвратности кричать!”
Вот именно крика отчаяния и не встретить в рубцовских стихах о смерти! Таково, например, короткое стихотворение позднего периода:
Село стоит
На правом берегу,
А кладбище –
На левом берегу.
И самый грустный всё же
И нелепый
Вот этот путь,
Венчающий борьбу
И всё на свете, –
С правого
На левый,
Среди цветов
В обыденном гробу…
У Рубцова, как и всегда, вовсе нет желания поразить новой мыслью или уникальной метафорой. Как всё это узнаваемо: с берега жизни – через реку – на берег смерти! Но, не находя никаких претензий автора на то, чтобы быть “умным” и “оригинальным”, мы видим гораздо большее: в негромких и тонких эпитетах (“нелепый”, “обыденный”), в выверенной, “отстоявшейся” в душе интонации – бережной и одновременно сдержанно-ироничной – слышится голос сполна вкусившего утрат и помудревшего человека.
Не стоит, однако, думать, что Рубцов не был способен писать иначе. То же кладбище могло предстать под его пером вовсе не утишающим и утешающим, а ужасающим, парализующим душу, – как, например, в стихотворении “Седьмые сутки дождь не умолкает…” (1966). Картина весеннего половодья здесь гиперболизируется, разрастаясь едва ли не до масштабов потопа: “И реками становятся дороги, / Озёра превращаются в моря…” Однако поистине апокалиптический характер приобретает безумие наводнения в своём апофеозе:
На кладбище затоплены могилы,
Видны ещё оградные столбы,
Ворочаются, словно крокодилы,
Меж зарослей затопленных гробы.
Ломаются, всплывая, и в потёмки
Под резким неслабеющим дождём
Уносятся ужасные обломки
И долго вспоминаются потом…
Такое нарушение гармонии, гибель “святости прежних лет” под напором слепой стихии особенно страшны для Рубцова. “И долго вспоминаются потом…”. Через четыре года после создания этого стихотворения, написав свою знаменитую пророческую строчку “Я умру в крещенские морозы”, поэт не в силах был освободиться от поразившей когда-то картины и, словно испытывая душу и волю, “приобщает” к увиденному, “вписывает” в него себя:
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывёт, забытый и унылый,
Разобьётся с треском,
и в потёмки
Уплывут ужасные обломки.
И всё-таки это – исключения. Они потому и выделяются так резко, что окружают их совсем другие стихи.
Любимая стихия Рубцова – ветер. И даже если он приносит грозу, воспринимающуюся как “зловещий праздник бытия”, то лишь затем, “чтоб удивительно / Светлое утро / Встретить, как светлую весть!” (“Во время грозы” и “После грозы”).
Чаще же всего ветер у Рубцова пробуждает спящую в природе память истории, и природа начинает говорить, взывая к тем, кто умеет слушать (“О чём шумят…”, “Сосен шум”, “В старом парке” и другие стихотворения). Лирический герой Рубцова как раз и обладает таким особым даром, не боясь напрямую заявить об этом: “Я слышу печальные звуки, / Которых не слышит никто”. Чаще всего голос истории, пробуждаемый ветром, слышен в тишине ночи, и герой, привыкший и готовый к этому, признаётся: “Я так порой не спать люблю!”
Да как же спать, когда из мрака
Мне будто слышен глас веков…
Цитируемые строки – из стихотворения “Сосен шум” (1967). Заканчивается оно строфой, которая при внимательном чтении помогает понять, и почему тридцать пять рубцовских лет кажутся вместившими в себя намного больше, и почему он был порой так сложен в “дневном”, бытовом общении:
Пусть завтра будет путь морозен,
Пусть буду, может быть, угрюм,
Я не просплю сказанье сосен,
Старинных сосен долгий шум…
__________
Обращаясь к образам любимых поэтов прошлого (а таких стихотворений у него около десяти), Рубцов выделял в них прежде всего те черты, которыми обладал или к которым стремился сам. Тютчев у него – “сын природы”, Есенин живёт в предчувствии осеннем / Уж далеко не лучших перемен”, Кедрин, “один в осенней мгле, из “зловещего и ветреного” мира спешит в теплое жилище…
Известно, что поэт любил исполнять под гитару стихотворение Тютчева “Брат, столько лет сопутствовавший мне…”. Почему именно эти стихи? Да ведь их лирический герой напрямую перекликается с рубцовским: то же обостренное чувство необратимого движения к концу – через утраты (“Дни сочтены, / Утрат не перечесть”), та же иерархия “сегодняшнего-давнего” (“Живая жизнь давно уж позади”), то же одиночество в природе (“И я теперь на голой вышине / Стою один, – и пусто всё кругом”). Для Рубцова равно органичным было находиться в реальном русском поле, слушая “сказанье” летящих над ним журавлей, – и в магнетизирующем поле русской поэзии, слушая её живые голоса.
Это муза не прошлого дня.
С ней люблю, негодую и плачу.
Много значит она для меня,
Если сам я хоть что-нибудь значу.
(“Сергей Есенин”)
“Если сам я хоть что-нибудь значу”... Сейчас, с рубежа столетий, значение Рубцова видится в том, что его лирика – пожалуй, последнее столь цельное и органичное явление в русской поэзии ХХ века. Для отдельного же читателя его стихи ценны потому, что обладают самым, наверное, важным свойством поэтического текста, подзабытым сегодня, – свойством целительного воздействия на душу человека.
|